Не ближние подруги. Была большая дружба с Таней Сковановой, жившей, помнится, по улице Ононской. Все, что не было около, не рядом, считалось дальним, поэтому надо было обязательно отпрашиваться у мамы, чтобы пойти на ту же Ононскую, или Амурскую, или куда дальше. Дом у Таниных родителей был капитальной постройки, с большим садом и задним двором. Отец был забран сразу, как только вошли в город советские войска. В осиротевшей семье остались три женщины – бабушка, мама и дочь, да еще был младший братик. И я зачастила туда, бывало, на целый день. Наша дружба была по-детски наивной, хотя было нам лет по 13-14, мы шили… куклам наряды! Увлечение было на столько сильным, что мы по целым дням больше ничем не были заняты и ни о чем другом не пеклись, кроме того, как и что сшить, во что одеть и что еще придумать для наших кукол. Но это занятие было потом, а первое — все началось с рисования самих «бумажных» кукол, которых мы наряжали в такие же бумажные наряды. В то время это увлечение бумажными куклами было повальным, и если не хватало тех напечатанных уже готовых, только купи и вырезай и куклу и ее наряды, то и приходилось самим их «создавать». У Тани это получалось здорово! Она не плохо рисовала им мордашки с точеными фигурками, а уж наряды мы придумывали одна перед другой, у кого красивее. Вскоре это занятие надоело , и мы перешли на шитье нарядов из лоскутков и наряжали кукол, что называется, с ног до головы! Шили даже сапожки и шубки, словом, дошили до того, что перешли на шитье для себя. Кто-то позднее из ходивших в гости по соседям красноармейцев подарил шелковый парашют, весь такой легкий и воздушный необычайно красивого красного цвета, и мы, счастливые, сшили самостоятельно по красной кофточке к белой юбке из дабы. Трудно сказать, что это была удачная первая в жизни самостоятельная работа, но мы были горды.
Но главной первопричиной нашей дружбы была ни с чем несоизмеримая и несравнимая любовь к конькам. У Тани в отличие от меня были нормальные коньки Астры с ботинками, чего и близко не было у меня . Откуда у меня взялись Снегурки без ботинок, которые привязывали к валенкам, не припомню, но я долго каталась на них на замерзшей помойке. А Таня уже в то время ходила в ХОТКС на каток, о чем мне оставалось только пока мечтать. Но, к великому моемку счастью, сбылась моя давняя мечта, через год отец купил мне настоящие Астры, да еще и с ботинками! Вот уж тогда вожделенный каток ХОТКСа стал и моим! До сих пор снится этот замечательный момент, когда приходишь в раздевалку, а там тепло от натопленной печи, а в буфете, который держит Полуэктова – мама моей соученицы Томочки Румянцевой, такие сочные бисквитные пирожные, из которых так и сочится слегка пьяная сладость!
И вот, наскоро зашнуровав ботинки, бежим на лед, а там… в свете фонарей движутся по дорожке катающиеся вереницы разношерстной толпы подростков и взрослых плавно под звуки вальса, льющиеся откуда-то сверху. И вереницу медленно движущихся обгоняют конькобежцы на Норвежках, кто-то бегает на перегонки, а кто-то уже валяется, пытаясь неуклюже подняться, кто-то катится, держась за спинку кресел-санок. А в центре катка танцуют вальс и делают пируэты фигуристы, она пожалуй единственная в то время фигуристка Сакай, а ее партнер… забыла имя! Тихо падает снег, и снежинки тоже кружатся в вальсе и так прекрасно на душе, такой замечательный зимний вечер, если бы… не домой! Отец строгий, и его слово – закон! Как не хочется, чтобы такое упоительное удовольствие закончилось! Надо, как можно быстрей, переобуваться и бежать на злосчастный трамвай, а он ходит плохо, особенно к вечеру. А наказ Отца всегда один: «Чтобы засветло вернулась домой, видишь, как солнце заходит, беги, ни то ноги повыдергаю!» И я бежала, сломя голову, домой, пока не стемнело. А на катке остались знакомые и незнакомые мальчики, с которыми очень хотелось кататься подольше!
И сон, будто я на катке, качусь, и лед превращается в большую реку, и я уже не могу стоять и плыву и снова еду на коньках, и такое удивительное ощущение, и этот сон преследует меня всю жизнь.
Таня внезапно бросила школу по непонятной для меня причине. Была осень 1946 года. Прошло еще какое-то время, когда у нее появился на свет маленький сынок Славик. И снова быстро прошло время, когда он встал на ножки, чужие дети растут быстро. И тут моя Варшавская кроватка, из которой я уже давно выросла, перебралась к Славику, и мы радовались этому событию. Еще через 6 лет она стала кресной матерью моему сыну. Потом настало Великое харбинское рассеяние по белу свету, и наши связи разорвались…
Другой «не ближней» подругой была Нина Харлова. Она со своими родителями и братом жила на Хабаровской и угол Большого проспекта. Из всей нашей дружбы сохранились теплые воспоминания о ее маме, мягкой и душевной женщине. Отец их, как и у Тани, тоже был забран, и они тоже остались без мужской защиты. У них был хороший благоустроенный дом, по тем временам это было роскошью, когда частный дом был с водяным отоплением, ванной комнатой и теплым туалетом, словом, со всеми удобствами, да еще не где-нибудь в Новом городе, или на Пристани, а в Саманном городке. Когда, бывало, собирались подружки, Нина садилась за пианино и пела, а вскоре в нашей школе случилось событие, которое еще больше сблизило нас, но о нем следует рассказать в следующий раз.
Два интересных момента этого периода, а это кажется была весна 1945 года, Пасха — настоящие качели, которые Нинин Отец сооружал каждую Пасху, и на которые сбегалась вся ребятня с соседних улиц покататься на больших качелях. Качели крепились между двух вкопанных столбов. Чтобы покататься на них, нужно было становиться с двух сторон доски, и обычно туда взбирались крепкие ребята и раскачивали качели. А на средине доски между ними усаживались, как птички на ветке, девченки-хохотушки. Катанье на качелях продолжалось всю пасхальную неделю и даже на Красной Горке, когда начиналось время свадеб, моложежь собиралась покататься и повеселиться. Удивительное ощущение от катанья на больших качелях, когда двое так раскачивают их, что дух захватывает от внезапной высоты и тут же, не успев «опомниться», качели летят вниз, и ты вместе с ними! И возникает безудержанное радостное чувство Весны, Праздника, Счастья и Молодости!
Вторым запомнившимся моментом был сбор черемухи. Нина приходила к нам и отпрашивала меня у мамы поиграть у них в саду. У них было несколько черемуховых деревьев. Саманный городок, когда начиналось цветение черемухи, сирени и потом яблонь, превращался в сплошное благоухание, почти в каждом дворе были посажены цветущие деревья. И вот, когда поспевала черемуха, начиналось лазанье по деревьям и сбор этих вкусных сладких и терпких ягод. Были черные зубы и перепачканные руки, лицо и одежда. Но, было и самое отвратительное – обильное появление серых точь-в-точь в цвет коры дерева «шерстяных» гусениц, облеплявших ствол так, что где бы ты ни взялся за него, чтобы взобраться на дерево, они впивали свои отвратительные иголки-шерстинки так, что ладони ужасно начинало жечь. Тогда мама Нины приходила на помощь своим советом – быстро потереть руку о рыхлую землю, и этой гадости, как ни бывало! Любовь к черемухе очевидно была у нас в полной зависимости от нехватки витаминов после долгой зимы.
С Ниной мы были ровестницы, но она была на класс старше меня, так как я пошла в школу в 8 с половиной лет. Мы учились в школе на Таможенной улице с 1945 года и до окончания — ее 10 и моего 9 класса уже в бывшем Украинском доме, учились и дружили 5 лет вместе.
И снова возвращаюсь на Иманскую и Владивостокскую. После того, как Япония капитулировала, наступил вожделенный момент Свободы… Свободы от японского засилия! Нам, всем подросткам, казалось, вот теперь-то мы можем все! Теперь мы можем плюнуть, наконец, с высоты, фигурально выражаясь, в сторону Его Императорского Величества! Не слышать и не видеть ненавистный Манифест и «Пёт Сеича», нашего заведующего Петра Алексеевича Матросова, каждое утро выносившего его из учительской! Не слышать шипение ненавистной Хиросэ-сан, не учить японский и японскую мораль, не бежать в окопы, не бежать на самооборону, не, не…. сплошные НЕ!!! Словом, НЕ СТАЛО Великого Ниппон! И мы наслаждались и злорадствовали, как могут это позволить себе подростки!
Но, эйфория закончилась, начиналось страшное время. Город остался незащищенным. У нас в нашей половине дома жили квартиранты, Мила-Лялька — старшая сестра моей подруги Танюшки, их родители были однополчане моего Отца. Она должна была вот-вот родить моего будущего крестника, а Толя Барвинко, ее муж, с Сухаревым, или попросту Сушкой, будущим моим кумом, находились в это время в Отряде по охране городских объектов от мародеров и всяких неприятностей. Что делать? Тогда нас с Танюшкой отправляют предупредить о скорых родах Ляльки посыльными бегом на Старохарбинское шоссе, там жили их родители на фанерном заводе, где отец сторожил и был истопником. И мы несемся во всю прыть бегом, а там… Все шоссе – сплошная нескончаемая вереница японских беженцев, собравшихся со всех мест, со всех станций, со всех поселков и городов. Движется сплошная серая масса людей, большею частью — женщины с детьми и за руку и за спиной, полураздетые на босу ногу, голодные, обвешанные котомками, чайниками, всем тем, что можно унести на себе… Идут нескончаемо день и ночь… А в небе черно от копоти и дыма, горят склады угля … и тоже… день и ночь, день и ночь… Идет дождь, и еще сильнее возгораются угли, и нет конца и края серому людскому потоку…
А мы стоим на шоссе и смотрим на то, что осталось от их былого Величия… и плачем и жалеем их, куда делось наше злорадство, таких несчастных, брошенных законопослушных и полных повиновения своему Императору Тэнноо…
Страшное время… Войны уже нет, но разбрелись по городу страшные камикадзе. Они делают харакири своей семье, не оставляя живыми и малых детей и под конец – себе. Недалеко от Иверской церкви в одноэтажном домике самурай вырезал всю свою семью. Ползут слухи… Такой вот самурай может забраться к вам в дом и тогда все…
На углу Амурской и Владивостокской улиц была небольшая лавка с крылечком. И вдруг оттуда послышались выстрелы. Окольным путем прибежал к нам Дмитриев, тот самый, о котором я уже говорила, разносчик газеты. Он, запыхавшись, сообщил скороговоркой, что в лавке залег вооруженный камикадзе. Откуда-то у Отца взялся пистолет, и они вдвоем, крадучись и прижимаясь к заборам, понеслись перебежками к углу Амурской улицы. С улиц Амурской и Анонской уже бежали на помощь другие жители. Но вдруг раздался страшный взрыв, и все стало кончено, камикадзе подорвал себя гранатой…
Вскоре пришла еще одна беда. С Пикулькой. Как я уже говорила, у них было небольшое хозяйство, корова, лошадь и свиньи с птицей. Сами с хозяйкой вроде бы управлялись. Однажды постучался в калитку грязный оборванный японец и попросил хлеба. Пустили его, накормили. Русская душа сердобольная, всех готова накормить и обогреть. Он сказал, что семья погибла, крова нет, и он может помогать в хозяйстве, за еду и ночлег. И остался. Работал исправно, все делал по хозяйству – принести воды, накормить скотину, убрать навоз из сарайки, все, все! Соседи успокоились, вот де и Пикульке сипатому полегче стало.Кто бы мог подумать о страшном последствии…
Но, однажды средь бела дня в Пикулькином дворе раздался какой-то непонятный звук и как-бы шорох, полетели куры во дворе, залаяла собака, потом завизжала, как-бы от боли, и все стихло. Китаец сапожник, живший по соседству в бывшей хате Воронихи, почуял неладное. Молва летит быстро, прибежали соседи, стали открывать подпертую ломом снаружи дверь дома, и предстало перед обомлевшими соседями страшное зрелище: на столе недоеденный хлеб с нарезанными кусками соленого сала, деревянные некрашенные полы, залитые кровью и наскоро затертые с наброшенным сверху тканым половиком, кровавый след ведет к подполью… Достали порубленные топором, он тут же валялся, тела Пикульки и его жены. Так они поплатились за свою доброту и неосторожность. Вот так камикадзе, конечно, его и след простыл, отомстил ненавистным русским за свое поражение. Это страшное событие взбудоражило всех нас, и мы становились осторожными, если кто-то чужой вдруг появлялся в округе.
Страх не только не прошел, но усилился, когда начали бродить по городку пьяные советские солдаты. А они появились сначала как бы на постой. Напротив через дорогу стоял двухэтажный дом, а впереди него в небольшом доме жили Фомичевы. Вот к ним-то и пришел на постой офицер с деньщиком Гришкой. Гришка был без одного глаза, потерянного на войне, но это ему не мешало бродить ночью по соседям и безобразничать, если там горел в окнах свет. Однажды он пьяный забрел на наш задний двор, а там была куча навоза, темно, а он еще и с одним глазом, пошел через эту кучу, провалился и вывалялся в навозе. Мы потушили свет и тряслись от страха, чтобы он не посмел к нам вломиться.
Одни страхи не успевали кончиться, как за ними сразу появлялись другие. Красная Армия еще только вошла, а уже появились комендатуры со СМЕРШем. Что это такое, мы не очень знали и были далеки от всего этого. Отец знал многое, но дома разговоров не разводили, особенно при мне. Поэтому, когда на углу Большого проспекта и Владивостокской улицы в бывшей лавке Москаленко вдруг оказалась комендатура, не придали этому большого значения Прошло несколько дней. Приходит домой Отец и сообщает, что его вызывают в комендатуру, как десятского по Иманской улице. Ну, вызывают, так и вызывают… Пошел. Ждем сутки, вторые… Волнуемся, плачем, уговариваем друг друга с мамой, что все будет хорошо…
Наконец, на третьи сутки является небритый, голодный Отец, но в приподнятом настроении! Нужно при этом подчеркнуть природный юмор Отца, и это обстоятельство сыграло положительно на весь ход разговора, он состоялся примерно такой:
Вы Николаев Николай Дмитриевич? Да. Я следователь Быстров, мне поручено допросить вас.
Быстров.. Быстров.. В Петербурге муж моей сестры Надежды тоже был Быстров, Вы не родственник ли?
Десятский по улице Иманской?
— Да.
— Кто на вашей улице работал у японцев, кто им помогал?
— На нашей улице никто у японцев не работал, а уж тем более не помогал. Еще не хватало!
— А как же ваши соседи Постниковы, они что, у японцев не работали?
— Но они ведь живут где-то в другом городе, откуда мне знать, кем они и у кого там работали?
— Вы ведь белый офицер? В каком звании?
— Я подпорутчик царской армии. Воевал с немцами в Первую Мировую.
— Почему вы не приняли революцию и не вступили в ряды Красной Армии?
— Видете ли, я давал присягу на верность Богу, Царю и Отечеству. А Вы скажите, могли бы
нарушить Вы, давшие свою присягу? Была бы нам с Вами тогда грош цена!
— Пожалуй, вы правы, сказал Быстров. Но помогите нам, ведь вы знаете всех соседей, не может
быть, чтобы кто-то не сочувствовал японцам!
— Не помогу, извините, по той причине, что таких людей — японских лизоблюдов на нашей улице
нет!
У Отца по всей вероятности был в жизни не один Ангел-хранитель, — следователь Быстров, однофамилец зятя, отпустил его совсем.
V. Другие соседи в Саманном городке и многое другое
Овраг.Иманская улица начиналась недалеко от обрыва, так мы называли ров, который делился насыпью-cтрелкой надвое. По дальней стороне рва было полотно железной дороги, по которому день и ночь шли товарняки на восток. С этим местом связано несколько трагичных воспоминаний, а поскольку наш дом стоял совсем близко от линии дороги, в нем гулом отдавался стук колес, особенно, когда шел товарняк. По ночам было жутко просыпаться от этого гула. И поныне звук и вид идущего поезда будит в душе страшные воспоминания.
А случилось в то непростое время дважды вот что: на Большом проспекте была небольшая лавченка Васьки-китайца. В ней был «полный набор» китайских продуктов от соленостей, туфы, сои, дешевеньких конфет-пупсиков, леденцов, пряников-иёбинов (о них скажу ниже), даже была «Краковская» колбаса из Фудзядяна, от которой, говорили, подтявкивало в животе, до «тухлых» черных яиц и даже свежей свинины «под полой», из-за которой Васька рисковал, если бы вдруг случилась японская проверка! В лавке был устойчивый запах чеснока, соленой лобы, кунжутного масла сянь ю и всего того, что может находиться в китайской дешевой лавочке. Ко всему этому набору нехитрых продуктов примешивался запах курильных свеч, подогретой в тахушке (та ху – жестяная воронкообразная и книзу расширенная посудина) ханы – сивушной водки, как ее русские жители ласково называли, — «Аннушка». Здесь же, в тесном помещении у окна, рядом с корзинами с овощами и кадками с соленостями был столик, к нему присаживались выпить и закусить на скорую руку некоторые любители «Аннушки». Не помню, зачем-то меня послали в лавочку. И тут, при входе в лавку, вдруг я заметила здорового на вид русского мужчину. Он сидел, насупившись в раздумьи, уже вероятно выпил ханы и чем-то машинально закусывал. Мне он был не знаком, и я его, не особенно разглядывая, выкинула из поля зрения.
Может быть прошло минут так десять-двадцать, только вдруг кто-то испуганно закричал из соседей, что под колесами поезда изуродованное тело. Сломя голову, все побежали, и я в их числе, к обрыву. Зрелище было страшным, а я ведь только что видела этого несчастного бедолагу пьяным, но живым… Через некоторое время под поезд кинулась молодая кореянка сразу возле моста, страшен был вид намотанных на колесах кишок и белоснежной залитой кровью одежды несчастной кореянки. Товарняк, не останавливаясь, так и ушел до моста через Мадяговку…
По сей день вид движущегося состава поезда вселяет страшные воспоминания.
О Ваське-китайце и его лавочке. Почти каждую зиму мы пользовались услугами этой лавочки. Там можно было брать все, в чем была необходимость в основном зимой, да еще и «под запишу»! Побежать за соей, Аннушкой, мелко нашинкованной соленой лобой, китайской капустой, картошкой (тофу и фынтезу брали в фабрике), морковью, свеклой, все было. И мы числились в постоянных покупателях! Хозяин таких покупателей особо ценил, и когда приближался китайский Новый Год по лунному календарю Чун цзе, следовало обязательное приглашение поужинать в кругу хозяйской семьи. И вот однажды, не помню, какой год, мы, я, мои родители и еще какие-то русские соседи, сидели за праздничным столом в задних комнатах помещения. На столе были обязательные ароматные вкуснейшие пельмени и белые пампушки-мантоу. Это запомнилось. Но, главное, — впервые удалось попробовать тухлых утиных яиц, хотя и с некоторой брезгливостью. Васька тут же продемонстрировал, в каком состоянии они должны были находиться долго, в темной ямке, до самой готовности. Оказалось, они были облеплены рисовой шелухой с известью, которая и способствовала их «свариванию». Прошел не один десяток лет, целая жизнь, но… наши вкусы поменялись! Сегодня утиное яйцо готовят скороспело, как говорят, по новой технологии. Не то… !
Пряники уе-бин или ёбины, продаются и по сей день везде. Но, тогда они были настоящими. Он, этот пряник, приторно-сладкий и жирный на столько, что промасливалась, бывало, обертка. Сверху марципановая присыпка и иероглиф с красным пятнышком. В то время никого из нас это не интересовало, да и не все, думаю, его тогда отведывали. Моя школьная подружка Алла была наполовину китаянкой, и ее мама конечно знала тонкости и историю его создания, вот она и привила нам к нему вкус. Может быть это легенда, не могу утверждать, но, похоже, что правда.
А дело-то было так. Давным-давно, когда Китай заполонили монголы, житья не стало от их нашествия. Сколько это продолжалось, знают историки, что народ страдал от их ига… И вот в конце концов наступило историческое решение – избавиться от монгольского ига, а для этого нужно восстание, и его нужно обозначить определенным сроком, но как осуществить такое при отсутствии всяческой информации и неграмотного населения? Тогда мудрецы решили: нужно в маленькой записочке обозначить только срок. Но как оповестить, как распространить? Тогда решено было испечь пряники, внутрь которых вложить вожделенную записочку. Но как сделать, чтобы каждый пряник попал тому в руки, кому он и предназначался? Известно давно, что монголы, то бишь мусульмане, не едят свинины, а следовательно, свиного сала! Значит пряник должен быть обильно сдобрен смальцем! И сработало! Народ, как один, вкусил означенный пряник, а с ним и долгожданную свободу! Вот так до сих пор пекут уе бины, хотя сейчас не каждый китаец вам ответит, что за этим стоит. Сейчас только они сухие и не вкусные!
Игры зимой и летом в овраге. Ближняя его сторона — обрыв – своеобразное место игр всех ребят, кто занимал близлежащее жизненное пространство. После очередного ливня обрыв заполнялся водой, образуя небольшое озерко, попросту большую лужу. Вот на берегах этой лужи собиралась ребятня младшего возраста. Берега изобиловали глиной, это был отличный материал для приготовления пирогов, и если попадался кусок извести, то и торты разукрашивали ею. Но, больше всего из глины лепили мебельные гарнитуры – кресла, диваны, комоды, все что прочно могло стоять без ножек. Исполнители были обычно все, кто забегал в овраг, но, главными были завсегдатаи, глиняных дел мастера – подруги из ближайших дворов, постоянно не вылезавшие из обрыва. Здесь же «варились» обеды из собранных трав и цветов. В сушь, когда озерко высыхало, играли в классики и другие «сухие» игры. По нашей тихой Иманской улице не ходил никакой транспорт, иногда только появлялась какая-нибудь груженая или порожняя арба, но играть все равно было негде. Поэтому главным местом для игр был овраг.
В зимнее время все летние игры сворачивались, начинался сезон зимних интересов. Овраг превращался в зимнюю крутую горку, но кататься было страшно, горка была на столько крутая, что здесь надо было быть умельцем, иметь санки, да еще с рулем, потому что не во время вырулив в сторону, можно было слету угодить на рельсы и разбиться, а то и — под колеса вмиг появившегося поезда, ужас! Поэтому эти зимние развлечения годились для мальчишек постарше. Недалеко от обрыва, ближе к Корпусному городку, начиналась китайская деревня, и оттуда сбегались китайчата. Тогда они оккупировали горку, и уж никто не подходи! Но, когда с другой стороны обрыва, где по всей горке селились русские домопупы-коровники, а то и с Корпусного городка, сбегались кататься русские подростки, тут китайской ребятне делать было нечего. Кстати, среди русских мальчишек-подростков прибегал кататься на эту овражную горку и мой будущий муж Ваня, знать бы нам тогда об этом!
Нужно сказать, в обрыве летом, да и зимой было антисанитарное состояние. Но к немалому удивлению наших русских соседей не было за все годы никаких заболеваний от этой грязи. Очень даже часто, играя в овраге, мы натыкались на соломенные свертки, над которыми вились тучи зеленых мух. Велико было любопытство открыть, и мы открывали эти страшные свертки, и к нашему немалому ужасу представало содержимое – трупик младенца полуразвалившегося от жары тельца, кишащего трупными червями. И зимой находили в овраге эти страшные находки, уже полуобглоданные бродячими собаками. Это жители соседней деревни выбрасывали новорожденных младенцев женского пола, неугоден был лишний рот, нужны были мальчики, будущие работники. Ну, подумать только, женщина предназначена была только рожать, да и то мальчиков. Никакой работы для нее нет, а значит и нет толку, она — ни у очага, это мужская работа, ни в поле-огороде. Вся работа ее сидячая – шить домашнюю тряпичную обувь, одежду, прясть для этого нитки, и на уродливых маленьких ножках бегать за детьми-неслухами, если ноги прыткие. Вот и весь труд, даже не надо попку вытирать, ватные штанишки с прорезью летом и зимой, и где приспичило, там и присядет. Зимой ребячьи попки были красные от мороза, а из носа текли две черные дорожки, но несмотря ни на что так с голой попкой и сгорки катались и по льду лихо «стегали» самодельный деревянный волчок. В то время родившимся девочкам еще уродовали ножки по существовавшему варварскому дикому обычаю, делая их с рождения калеками..
Напротив от нашего дома был сад с домом в глубине его. Там жили Битнеры. Сын их Адольф, или Додик — молодой человек, о котором нимало вздыхали местные барышни, не интересовался такими, как я, маленькими девочками. За то, жившая рядом черноволосая красивая полька Жанна Мацкевич со своей мамой, милой интеллигентной дамой, всегда в шляпке и в черных сетчатых перчатках выходившей на прогулку со своей дочерью, прогуливались в конце дня, когда спадала дневная изнуряющая жара, мимо сада Битнеров в надежде на встречу. Маленькие за старшими подмечали все, даже не касающееся своей личной жизни, и подслушивали, как судачили те, на которых Додик не обращал особого вниманья. Он также, как и Кира Постников, был для меня в числе потенциальных женихов «стариков», а потому и мало интересных. Я больше любила покровительственно относиться к малышам.
Кимоно, гета и японки-соседки. У Битнеров жили две японских семьи с детьми. Один из их детей был мне другом, хотя и младше меня лет на 5-6. Набуйро, так его звали. Я возилась с ним, как с младшим, учила его русским словам, он меня — японским. Я к тому времени уже почти утеряла те знания японского, которыми владела в детстве. Когда японки, жившие напротив, собирались вместе, я старалась понять, о чем они так оживленно болтают. По их жестам и отрывкам фраз мне очень хотелось знать о их жизни, и я как-то влезла в их разговор и спросила: нани? (что?). Они рассмеялись! Мне нравилось, как они одеты, а уж как чисто стирают и крахмалят рисовой мукой и без того сверкающее белизной свое белье. Какие красивые кимоно носят! Однажды мама сшила мне измахровой ткани кимоно для дома, но мне очень хотелось иметь настоящее. И вот, как-то меня пригласила к себе в гости соседка японка, и они вместе с другой соседкой обрядили меня в настоящую японку. Надели кимоно, оно было слегка великовато, но подшили низ, надели красивый пояс оби, сзади большой бант. На ноги — белые носки с отдельным большим пальцем специально для гета, и гета нарядные на сплошной подошве со слегка приподнятым каблучком, блеск! Я стала нарядной девочкой-японкой! Нужно сказать, что особое пристрастие я имела к японской обуви — колодкам. Да, мы так называли летнюю японскую обувь — колодки. В них было свободно и легко летом бегать, не помню себя босой, а вот колодки, — у одних порвались ремешки, на смену покупали другие, и так все лето. Бывало, ремешками натрет до крови между пальцев, походил день-другой в парусинках, неудобно и жарко, и опять в колодки! Странная и непонятная к ним привязанность осталось до сей поры, не могу без них, и как только они появились в продаже под странным названием сланцы, так и не расстаюсь с ними. В Шанхае ходила по магазину обуви, на глаза попались настоящие деревянные гета (колодки!) с лаковой отделкой и красивой японочкой в кимоно на следках, как тут было не соблазниться, чтобы не купить в память о детской привязанности!
Японцы, жившие рядом, отличались от окружающих их русских и китайцев удивительным уменьем быть деликатными в обыденной жизни. Они были ненавязчивы, вежливы и обходительны с теми, кто к ним касался. В большинстве случаев мужья были заняты делами и всегда отсутствовали, дома были жены с детьми. Поэтому, находиться в их женской компании было просто и приятно, и мы легко находили общие интересы. А они заключались в том, как красиво одеться и как приготовить какое-то японское блюдо и красиво его подать. Я помню, как соседка японка учила меня делать суси из яичного блина и сухой морской водоросли. Сначала нужно было взбить яйцо, добавить в него чуть-чуть воды и муки и поджарить блин. Затем морскую водоросль, размоченную в воде, нарезать лапшой и завернуть в блин колбаской, а потом нарезать эту колбаску и осторожно палочками переложить на блюдо. Японки вечерами жарили на хибачи (печурка с решоткой на древесных углях) початки молодой кукурузы, вяленую морскую рыбу, запах от которой шел по всей округе отвратительный! А то еще и соленую мелкую рыбешку вроде кильки варили в патоке, вкус невозможно было представить, но для интереса стоило попробовать.
Дом привидений. Недалеко от нас, на противоположной стороне на углу стоял дом странной постройки, не похожий на другие дома. Это был «дом привидений» Он казался таинственным замком, куда от нашего дома рукой подать, только перейди Владивостокскую улицу на искосок нашей Иманской. Давным-давно построил его, как говорили, какой-то чудак. Он обнес сад забором точь-в-точь, как обносили жилые постройки для железнодорожников, ребрами от бочек. Поэтому, говорили, что этот дом у него отобрали, посчитав его за собственность Железной дороги. В нем никто не жил. Иногда заедет, бывало, японская семья всего на сутки – другие. И снова – никого. Как-будто жильцы чего-то испугались и съехали. Ходить туда было таинственно и жутко, там почти никто не жил. Вот тогда-то и прозвали его «домом с привидениями».
Неподалеку от нас жил кореец Син, настройщик пианино, семья держала в хозяйстве в помощь своему семейному бюджету еще несколько коз. Случилось как-то, что одна коза пропала, потерялась. Мы с Мишей, сыном настройщика, долго искали ее, но козы не было. Вдруг в саду произошло что-то страшное: мы выследили двух неизвестных, которые что-то долго там копошились. Нам было страшно идти туда, но любопытство было сильнее страха, да и козу надо было искать. Когда же мы с трясущимися коленками пробрались задворками в сад, то увидели жуткую картину: в куче окровавленной шкурки валялись козьи рога и копыта! Это было все, что осталось от Мишиной козы!
Прошел не один десяток лет, и вот встреча в Москве по случаю столетия нашего города Харбина. На сцену выходит немолодой уже кореец небольшого роста и рассказывает, что он жил в Саманном городке, и что отец его был настройщик пианино, который в детстве со своими родителями жил во Владивостоке. Будучи мальчишкой, он любил ходить за военным духовым оркестром по набережной залива, маршируя в такт барабану и упиваясь звуками духовой музыки. Потом они с родителями с волной беженцев Приморья оказались в Харбине. Так впоследствии отец Миши стал настройщиком музыкальных инструментов.
… И я узнаю в нем мальчишку Мишу, с которым играли в детстве и пасли коз, и пишу ему записку в президиум. Ему передают, он читает и вдруг лихорадочно начинает искать глазами всех, находящихся в зале, а я усиленно подаю ему знак, машу рукой, вот она — я! Вот так свел нас юбилей нашего родного города, и мы нашли друг друга.
С ранней весны нас тянуло туда, в японский сад дома с привидениями, с ранней весны ходили за синеглазыми фиалками, они застилали ковром сад, так их было много. Потом начинали цвести вязы, мы поедали салатного цвета «кашку», лазя по деревьям. Собирали ее и относили в школу на корм японским армейским лошадям, соревнуясь, кто больше соберет. За кашкой совершали набеги китайчата и мадамки из ближайшей деревни. Они собирали кашку в мешки и корзины и запасали себе на пропитанье. Соседство было мирным, без ссор. В конце июня зацветала дикая белая сирень. Какой это был дивный аромат, соцветия ее мелкие слегка кремовые и не такие роскошные, как у садовой сирени, но аромат! Мы ломали веточки дикой сирени и приносили домой. Аромат к ночи был такой пьяный, что родители выносили букеты в беседку и оставляли их там на ночь.
И вот в 1943 году наш «дом привидений» принял новых жильцов! Не подумайте, что кто-то решил в нем квартировать, вовсе нет! Японская киностудия облюбовала его для съемок фильма «Мой соловей»! Это было фантастическое неземное чудо! Мы, дети со всех близлежащих улиц, оказались свидетелями этого события! По сюжету герой этого фильма, а роль его играл певец Саяпин, живет со своей маленькой воспитанницей, ставшей ему приемной дочерью, девочкой японкой с русским именем Маша, которая потеряла родителей во время гражданской войны в Китае. Приемный отец живет с Машей «в доме привидений»! Воспитанница Маша — актриса Лян Шу лин.
И вот весной 2005г. в Москве собрались в очередной раз на традиционную встречу земляки-«китайцы», и вдруг здесь, через огромный пласт прошедших лет – 62 года , нам был преподнесен сюрприз: был показан фильм «Мой соловей» с предварительным выступлением об истории создания и о создателях этого фильма. Он был привезен из Японии из студийных киноархивов. В то далекое военное время, когда Маньчжурия была оккупирована японской военщиной, японцы – создатели этого фильма хотели в нем отобразить высокую культуру русской диаспоры, вынужденной быть в эмиграции, но не опустившейся и не только не потерявшей свое лицо, но и продолжавшей вести культурный образ жизни. И девушка-сирота (актриса, в то время представленная китаянкой, оказалось, была японкой с прекрасными голосовыми данными и приятной внешностью) учится пению у своего приемного русского отца, ставшего ей и учителем пения. Она исполняет прелестным сопрано оперные арии и русские народные песни. Часто она выступает на летней эстраде в саду Желсоба. В фильме был изумительный эпизод: Зима. По заснеженной березовой аллее в санях, запряженных лошадьми, едет названный отец со своей воспитанницей, она поет: «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…!» Серебряный голосок звенит колокольчиком среди зимней сказки!
Маша с приемным отцом живут в этом таинственном доме, а мы – невольные зрители, с головой ушедшие в эту выдуманную сказку, ставшую для нас неожиданным событием в повседневных беганьях, лазаньях по черемуховым деревьям, собирающих не только черемуху, но и «шерстяных» гусениц, облеплявших густым ковром черемуховые стволы. От них не было спасу. Как только ненароком схватишься за ствол, чтобы взобраться, а их не видно. Они серые, под цвет коры, тут они тебя так припекут, что обе ладони в гадкой шерсти, и не смыть ничем, только , если потереть о землю и скорее в воду, чтобы не пекло!
Потом, когда фильм уже шел в кинотеатре «Модерн», мы, это жители Иманской и Владивостокской улиц, не без гордости ходили смотреть его и говорили: «А вот наискосок от них живет Клава Воронина, а рядом – я, девочки Алейники, так и вовсе напротив, это наш дом привидений!
Большой проспект от моста Си та чоу до Хабаровской улицы. Это пожалуй самый шумный и людный отрезок проспекта, разрезающий надвое весь поселок, слева Саманный городок, справа — Ново-Саманный. Если встать спиной к центру города, то по левой его стороне в начале квартала была лесопилка довольно, по тем понятиям, мощная. День и ночь был слышен шум всех совершаемых на ее территории действий. Это и визг пилы и звук распиливаемой древесины, и въезжающие и выезжающие оттуда груженые арбы, запряженные и осликами и лошадьми, почти всегда слепыми, возницы выбивали почему-то им глаза, и гортанная речь рабочих, и виртуозный мат самих возниц, если животное не могло справиться с тяжелой поклажей. Совсем рядом с лесопилкой приютился совершенно беленький домик – хатка, в которой жили Сухомлины, чудесные старички украинцы, за ними – лавка Васьки-китайца и, в конце квартала — капитальный дом с маленькими садом и двором, где квартировали в одной половине дома Талаевы, в другой – практиковал зубной врач Веревкин, у которого я не раз сидела в кресле, извиваясь под натиском «ножной» бор-машины, скорость вращения которой зависела от нажатия педали ногой! Участок дома выходил на угол Владивостокской улицы. Через дорогу напротив была упомянутая лавка Москаленко, она же и Комендатура в бытность Красной Армии. На втором квартале было одно интересное дело – кузня-кузница. Мы с детьми бегали посмотреть, как китаец кузнец ловко подковывал лошадей, причем здесь же ставили лошади тавро, оно шипело от прикосновения к телу бедного животного, и лошадь трясло от боли и страха. Но эти муки старались обходить, в основном, бегали попросить у кузнеца шипов для игры, заменяющих камешки. И, наконец, на углу этого квартала (уже не помню, это была Хабаровская или Благовещенская?) был дом Нины Харловой.
Правая сторона проспекта как-то не была примечательной и интересной, и мы там не бывали, хотя тоже в начале от моста была лавочка и парикмахерская, где только стригли и брили. По этой стороне вдоль насыпи шла так называемая «стрелка», где в основном белели русские домики с кустами сирени в полисадниках, и жили там сестры Мазур-Ляховские.
Начиная с лета и до поздней осени, возле лавки Васьки-китайца располагался табором шумный базар овощей с горами арбузов и дынь. Торговали денно и нощно, здесь же ели и спали, карауля дары трудов своих и щедрой китайской осени. Продавцы дынь, разломив о колено или ребром ладони дыньку и вытрусив из нее семечки, тут же смачно ее, грязную, уплетали. Дынный запах был упоительный, а дыньки-то были небольшого размера, но какие сладкие сочные и ароматные! А арбузы! Кто ими мог пренебречь!? Это было и дессертом и едой! Да, да! У соседей Цимбаленок я научилась есть арбуз с белым хлебом, ой как было-то вкусно! А огурцы в этой украинской семье ели с медом и помидоры с сахаром, вот так!
Лето кормило и дарило нам всем здоровье на долгую холодную зиму, и если еще учесть, что все это было баснословно дешево, то и жизнь наша не казалась такой мрачной и нетерпимой. А такие фрукты, как яблоки, груши дюшес, сливы – все в изобилии поспевало к празднику Преображения. На второй Спас это все торжественно святилось в нашей Корпусновской церкви в саду, где были поставлены для этого столы, заставленные корзинками, коробками и просто узелками с фруктами, и уже после этого праздника разрешалось все это употреблять в пищу.
Наш Большой проспект был еще и свидетелем печальных шествий, а мы – невольными зрителями. Почти ежедневно по нему проходила траурная процессия. Она сопровождалась воем наемных плакальшиц, и мы, заслышав похоронный плач, иногда бегали смотреть. Похороны, как и подобает, были разноразрядные – то хоронили бедного, то богатого. Судить можно было по тому, с чем, с каким «имуществом» отправляли на тот свет покойного. Несли бумажных белых животных, бумажную домашнюю утварь, словом все, что смогло понадобиться покойному в его загробной жизни. Количество плакальщиц тоже было различным, то 3-4, а то и совсем много. Они простирали руки кверху, хватались за растрепанные головы и выли на все лады. Процессию сопровождал «оркестр» из дудок, медных тарелок, пиликающих китайских «скрипок», почему-то их называли «скрипками цы-цы-я», и боя барабанов. Рассказывали, что богатые родственники усопшего иногда приглашали русский оркестр, участники которого молодые ребята, желая подработать, с готовностью принимали предложение и играли, что в голову взбредет – Полечку, так и Полечку, а то и Краковяк! Гвоздем этого печального шествия был тяжелый многопудовый гроб с покойным, который могли поднять по крайней мере не менее десяти тщедушных носильщиков. Причиной такого «надежного прибежища» покойника являлось то обстоятельство, что в те времена захоранивали поверх земли, и гроб стоял долго, не подвергаясь тлению, в то время, как его «содержимое» попросту в нем высыхало. Это подтвердилось однажды, когда ради любопытства решили сдвинуть тяжеленную крышку китайской домовины возле старых Братских захоронений в районе Чурэйто. В те времена в Китае траурным был белый цвет, но почему-то в процессии было много желтой бумаги, из которой были сделаны траурные атрибуты, даже деньги. Все эти «вещи» в итоге сжигали. Может быть кто-то из русских жителей, хотя бы тот же русский оркестр, и был свидетелем процедуры похорон на кладбище, не знаю, и не пришлось узнать.
Вот таким разнообразным шумным и многогранным был район нашего Самановского Большого проспекта.